Я посадил ее у окна, повернул в три четверти и попросил распустить волосы; работал я остро отточенным твердым карандашом, чтобы выписывать каждую линию как можно тщательнее, не скрывая недостатки рисунка за грубым штрихом. Кроме того, твердый карандаш позволял гораздо тоньше наносить тени.
Выходило неплохо. Я правильно уловил овал лица, очертания глаз и бровей — обычно это для меня самое трудное — и принялся старательно выводить волосы: мне хотелось передать их точно такими, как они есть. Но времени я тратил много; вот уже и Феликс Грир вернулся домой. Я вытащил из кармана часы — почти пять. Феликс молча постоял рядом и, когда я поднял на него взгляд, одобрил мою работу быстрым вежливым кивком, но глаза у него были встревоженные, и я понимал, почему. Я и сам ощущал тревогу — с минуты на минуту явится Джейк Пикеринг и опять устроит скандал, а причинять людям постоянные неприятности в мое задание никак не входило. Я прибавил скорость, но старался де ржать себя в руках: я по-прежнему хотел, чтобы Джейк добрался домой из муниципалитета раньше шести или в крайнем случае половины шестого, а мне на то, чтобы закончить и уйти хватит теперь буквально пяти минут…
Конечно, я совершил непростительную ошибку, упустив из виду обстоятельство, разумевшееся само собой: что такой человек, как Джейк Пикеринг, ненавидящий свою работу и свое положение клерка, после свидания с Кармоди немедля вернется в муниципалитет и возьмет расчет. И вот — на сей раз я не видел, как он подошел к дому, — входная дверь открылась, закрылась, и он, как вчера, стоял на пороге гостиной. Но сегодня он слегка покачивался, и галстук у него съехал вниз. Пальто по обыкновению было расстегнуто, руки засунуты в карманы брюк, а шляпа сдвинута на затылок, но при этом еще и выпачкана в грязи.
Если он и потерял контроль над собой, то лишь отчасти: он был пьян, но вполне способен соображать, что происходит. И Джулия и я безмолвно уставились на него, а он переводил взгляд с ее лица на рисунок, с рисунка на ее лицо и обратно. Жили на земле некогда племена, которые не позволяли придавать изображению сходство с собой — они опасались, что оно отберет себе часть их души. Может статься, что и Джейк, не понимая этого и не догадываясь об этом, испытывал подобное же подсознательное чувство. Потому что его выводил из равновесия сам факт, что я рисовал Джулию, словно, по его мнению, мои глаза на ее лице и движения карандаша, воспроизводящего ее портрет, составляли предел интимности. Впрочем, пожалуй, эта гипербола не лишена оснований. Так или иначе, ситуация создалась для него невыносимая; его обуревала даже не злость, а нечто за пределами мышления — неистовая, всепоглощающая ярость. Он вытянул руку и, по-звериному оскалив зубы, показал на меня пальцем; вероятно, просто не существовало слов, чтобы выразить то, что он чувствовал. Потом рука его описала небольшую дугу, и палец переместился на Джулию. Шея у него, казалось, вспухла от напряжения, а голос, когда он наконец заговорил, звучал так хрипло, что с трудом различались слова.
— Погодите. Оставайтесь здесь. Погодите. Я вам покажу…
Потом, почти проворно и не качаясь, он круто повернулся и ушел обратно на улицу, хлопнув наружной дверью.
Я закончил портрет; в самом деле, теперь-то мне терять было нечего. Когда за Джейком захлопнулась дверь, я посмотрел на Джулию и даже рот приоткрыл, чтобы сказать что-нибудь, но потом просто пожал плечами. Да и что я мог сказать — разве только «Ну и ну» или другую какую-нибудь бессмыслицу. А Джулия выжала из себя улыбку и тоже передернула плечами, но лицо ее побелело как полотно — и оставалось белым. Что послужило причиной тому — неожиданность, возмущение, страх, — не знаю. Но она была еще и своевольна, и оставшиеся десять минут позировала, упрямо приподняв подбородок.
Как бы там и что бы там ни случилось, а портрет удался. Пришли остальные жильцы: Байрон Доувермен, за ним Мод Торренс; оба задержались на секунду, чтоб взглянуть на мою работу и похвалить ее. Из кухни появилась тетя Ада с сообщением, что кушать будет подано через пять минут. Она тоже полюбовалась рисунком и, раз уж я все равно задержался, настояла, чтобы я поужинал. Пришлось согласиться, чтобы не подумали, будто я убегаю от Джейка, оставляя Джулию объясняться с ним один на один; все, что мог, я уже натворил. Я готов признать, что немного трусил — бог весть, чего еще ждать от этого типа, — но трусил не без одновременного любопытства. Джулии портрет тоже понравился — она подняла на меня глаза и попросила надписать ей его на память. Доставая карандаш из кармана, я ломал голову над текстом: не мог же я просто расписаться и точка. «А, — решил я в конце концов, — семь бед — один ответ». И написал: «Джулии, с искренней симпатией и восхищением», — а про себя добавил: «И пропади ты, Джейк, пропадом». И поставил подпись.
За два дня, что я провел здесь, я почти не вспоминал ни о Рюбе Пайене, ни о докторе Данцигере, ни об Оскаре Россофе, ни о полковнике Эстергази, ни даже о проекте как таковом; они застыли где-то в глубине моего сознания далекими неподвижными точками, словно я смотрел на них в перевернутый телескоп. Однако за ужином они постепенно вновь обрели реальность: что они все подумают, выслушав мой рассказ? Что я нарушал естественный ход событий, вмешивался в них с недопустимой бестактностью? Вероятно, да; и, возможно, они даже будут правы, но я все равно не представлял себе, как можно было чего-нибудь избежать. За ужином говорили в основном о Гито и чуть-чуть о погоде, но меня это уже не интересовало. Для меня Гито вновь становился не более чем именем в старой книге — осужденный, казненный, давно забытый, кому он нужен в том мире, куда я готовился вернуться? Я механически ел, старался казаться заинтересованным, отвечал, когда ко мне обращались. Но по мере того как проект и связанные с ним люди вновь занимали в моих мыслях свои законные места, я все более и более отдалялся от этой эпохи и от этого дома.