Меня рывком вернули назад. Мы доедали ужин и не слышали, как открылась дверь на улицу — только по ногам вдруг пахнуло холодом. Я увидел, как Джулия, ее тетушка и Феликс, сидевшие напротив меня, уставились в гостиную не мигая, и обернулся одновременно с Байроном и Мод.
Он стоял посреди комнаты, под самой люстрой, вытаращившись на нас, словно вставший в рост медведь. Видно было, что он попал в какую-то историю: галстука не осталось, верхних пуговиц на рубашке — тоже, воротник был расстегнут и надорван, а на груди сквозь грязноватую ткань проступали капельки крови. И пока мы сидели, застыв в молчании, капельки проступали все сильнее, расползались по рубашке, соединяясь в кровавые пятна. Потом Джулия вскрикнула: «Джейк!..» — и резко встала, оттолкнув стул. Мы все тоже вскочили на ноги, но Джейк выкинул руки вперед и вверх, разжав пальцы как когти, и остановил нас. Руки его согнулись, он схватил себя за ворот и, рванув окровавленную рубашку, обнажил грудь. Нет, он не был ранен, вернее, не сильно и не в результате несчастного случая. На груди красовалась свежая татуировка — большие сине-черные буквы.
Я испытал желание рассмеяться от нелепости происходящего, или выразить протест, или крепко зажмуриться и сделать вид, что не случилось ровным счетом ничего, сам не знаю, что я хотел сделать, что я чувствовал, — на груди у него было выколото «Джулия».
— Теперь это останется со мной на всю жизнь.
— Он постучал себя пальцем по груди. — Ничто и никогда не сотрет этих букв. Пока я жив, ты будешь принадлежать мне, и этого тоже никто и никогда не изменит…
Он осмотрел нас всех, медленно переводя взгляд с одного на другого, повернулся и, преисполненный достоинства, отправился в переднюю, а потом наверх к себе в комнату — и мне уже не хотелось смеяться. Это был до крайности нелепый жест, почти немыслимый в том веке, к которому я привык. Но не в этом. Здесь, в эту эпоху, ничего абсурдного в поступке Джейка не было. И быть не могло: он действовал совершенно серьезно.
Джулия быстро прошла через столовую, побледнев, казалось, еще больше; через гостиную она почти пробежала, и мы услышали, что по лестнице она просто бежит. Саквояж свой я оставил в передней, пальто и шапка висели на большой вешалке с зеркалом посередине. Я не стал больше задерживаться — теперь я был здесь лишний.
У Лексингтон-авеню я взял извозчика и просидел всю дорогу, откинувшись назад и закрыв глаза. Что бы там ни происходило на улицах, меня оно сейчас не интересовало. Рассчитался я на углу Пятьдесят девятой и Пятой авеню, там же, где мы с Кейт вышли тогда из Сентрал-парка. Потом я углубился в парк и двинулся по аллеям, под редкими фонарями к северо-западу — и вскоре увидел впереди островерхий куб «Дакоты».
На следующий день я устроил себе выходной. Право же, я его заслужил; в конце концов он был мне просто необходим необходим какой-то переход между двумя эпохами, между двумя мирами. Спал я в своей квартире в «Дакоте» и, хотя в этом вряд ли была прямая нужда, слегка загипнотизировал себя перед сном. Я лежал в темноте в большой резной деревянной кровати, надев ту же ночную рубашку, которую надевал в доме № 19 по улице Грэмерси-парк, и знал, что где-то в центре города стоит старый почтамт с залом, освещенным круглыми газовыми фонарями; что во мраке нижнего Бродвея, перед аптекой, висит в своей узкой деревянной будке огромный градусник, показывающий сейчас, должно быть, градусов восемнадцать ниже нуля; что над ночными булыжными улицами Нью-Йорка, по эстакадам надземки, пыхтят игрушечные паровозики, освещая себе путь керосиновыми «прожекторами». Но утром, сказал я себе, я проснусь уже в своем времени. Я начал даже размышлять, как буду чувствовать себя в двадцатом веке на этот раз, но под влиянием самогипноза настолько расслабился, что почти спал, и, не успев ни до чего додуматься, заснул окончательно.
Утром, едва раскрыв глаза и еще не встав с постели, я уже понял, где я и в каком времени нахожусь, а буквально несколько секунд спустя получил тому прямое доказательство. До меня донесся звук, хорошо мне знакомый, хоть я и не сразу определил, откуда он идет: далекий, высокий, слегка зловещий гул. Я произнес вслух: «Реактивный самолет», — но в общем-то мне не требовалось никаких доказательств, я понимал, что вернулся, я ощущал это.
Через полчаса я вышел из «Дакоты» на Семьдесят вторую улицу и направился было в сторону склада, где размещался наш проект. И вдруг, без всякого заранее обдуманного намерения и не спрашивая себя зачем, вернулся обратно, дошел до ближайшего угла и двинулся на юг.
Квартал за кварталом я шагал по современному Манхэттену в круглой меховой шапке и длинном пальто, бородатый, усатый, длинноволосый, мало чем отличаясь, впрочем, от многих других прохожих. Я сознавал, что надо хотя бы позвонить начальству и еще Кейт, но, подчиняясь внутреннему побуждению, шел и шел пешком в сторону центра, останавливался на перекрестках по красному сигналу «Стойте», дожидался зеленого «Идите» и глядел, глядел вокруг на улицы, здания и людей сегодняшнего дня.
Удивительно, как много сохранилось в Нью-Йорке от прежних времен. Горожане не думают об этом, но, как только минуешь среднюю часть Манхэттена, это становится заметно. А ниже Сорок второй улицы я начал узнавать здания и целые группы зданий, сохранившиеся с восьмидесятых и даже еще более ранних годов. Однако не такое внешнее сходство я сегодня выискивал, — я искал сходство в лицах людей и должен прямо сказать, что не находил его.
Уверен, дело тут не в одежде, не в косметике и не в стиле причесок. Сегодняшние лица — просто другие, они какие-то более одинаковые и менее живые. Да, на улицах восьмидесятых годов я видел человеческую нищету, как видим мы ее сегодня, видел порочность, безнадежность и алчность, а на лицах мальчишек — ту же преждевременную серьезность, как в наше время на лицах мальчишек в Гарлеме. Но на улицах Нью-Йорка 1882 года чувствовалось еще и какое-то общее настроение, начисто исчезнувшее сегодня.